Из старых источников. ВОСПОМИНАНИЯ О М. И. ЧИГОРИНЕ ГРИГОРИЯ ГЕ

«Приезжайте скорей. Я чувствую, что с вашим приездом мои шансы переменятся. В общем все скверно. Насморк, желудок… Пропускаю маты в два хода…»

Так писал мне Чигорин в начале лета 1905 года…

 

Я сидел в Лондоне, изучая театры этого колоссального каменного базара и присматриваясь к своеобразной жизни его населения. Жилось мне хорошо; по рекомендации одного знакомого англичанина, я поселился в клубе па Phoenix street, где уже в 7 1/2 ч. утра в общей столовой сходилось до пятисот человек населения огромного общежития, по преимуществу молодежи, энергичной, деятельной, всегда чисто выбритой, в свежем белье и хорошо скроенном платье.

Большинство из них было друзьями, но они никогда не жали друг другу рук. Войдя в столовую и пробираясь к своему столику, они почти незаметно дергали головами, иногда бросая сквозь зубы беглую фразу приветствия, затем хватали газету, прислоняли ее к графину и, пробегая глазами утренние известия, быстро поедали «порэдж», попросту — овсянку, сваренную на молоке.

Ровно в 8 вся компания уже сидела на крышах омнибусов и мчалась в разные стороны. Мчался и я, стараясь охватить все больший и больший круг своих наблюдений.

Но письмо Чигорина побудило меня сократить время, отведенное на Лондон.

Я любил этого скромного, необыкновенно симпатичного, оригинального человека. Среднего роста брюнет, с хорошим лбом, окаймленным гладко-причесанными назад, уже седеющими на висках волосами, с подстриженной бородкой, красивый, корректный, в черном сюртучке и черном галстуке — Михаил Иванович невольно привлекал к себе симпатии каждого.

За последние годы болезнь, или просто общее нервное утомление, несколько изменили и внешность его и характер; складка на переносье стала глубже, углы рта опустились, лицо часто принимало брюзгливое, как бы недовольное выражение. Но никто никогда не обижался на его детски-невинные шпильки; только с улыбкой переглядывались, дескать: «Ну можно ли сердиться на этого взрослого ребенка. Ведь сейчас отойдет, сию минуту…» И действительно, глядь — а уж Михаил Иванович смеется!

Помимо того к Михаилу Ивановичу все чувствовали в душе невольное почтение. Что ни говори, — а ведь это была крупная знаменитость, это было имя, известное всему земному шару, так как нет ведь на земле такого культурного уголка, где бы не играли в шахматы и не следили за игрой замечательного русского маэстро.

Остендский турнир был в разгаре. Съехались знаменитости со всего мира. Телеграммы летели во все концы, оповещая о победе одного и поражении другого. Все шахматные общества Англии, Франции, Германии, Австрии, Америки, России с напряженным вниманием следили за ходом борьбы. Каждая страна выслала своего лучшего игрока, и действительно по составу борцов турнир был блестящим. Сражались: Чигорин, Мароци, Яновский, Шлехтер, Вольф, Марко, Берн, Блекбёрн, Тарраш, Тейхман, Таубенгаус, Маршаль, Алапин и молодой, впервые попавший в такую компанию чемпионов — Леонард. Нехватало одного Ласкера, чтобы замкнуть полный круг шахматных светил.

Я из Лондона следил за положением в турнире нашего Михаила Ивановича и, признаюсь, испытывал немалые уколы национального самолюбия. Что ни утро, развернешь газету и с щемящим чувством читаешь: «сдался», «сдался»…

Я недоумевал, недоумевали и лондонские шахматисты: ведь Чигорин был когда-то победителем великого Стейница!…

В столовой клуба то тот, то другой подойдет. бывало, и сочувственно покачает головой:

— А Чигорин-то опять проиграл…

Получив письмо Михаила Ивановича, я не выдержал, уложил чемодан и на другой же день помчался с головокружительной быстротой в Дувр. В Дувре пересел на пароход и через два часа морского перехода уже был в Остенде.

«Villa des Eloiles», где жило большинство шахматистов, в том числе и Чигорин, оказалась почти в центре города.
Через четверть часа я уже стучал в комнату Михаила Ивановича. Отворяю дверь — и не верю своим глазам… Передо мной, с зубной щеткой в руке, в мятой ночной рубахе, растрепанный, с измученным, опустившимся лицом, очутился старик… Он мне обрадовался, бросил щетку, засуетился…

— Михаил Иванович, что с вами?.. Вы больны?..

— Да что, батенька, не везет!..—ответил он на вопрос, который был для него, очевидно, важней вопроса о здоровье. — Я вам писал — пропускаю маты в два хода, чего уж?.. Простите, что я вас не встретил… Трудно мне рано вставать… Началось в Берлине… Спросил на вокзале стакан молока, дали мне немцы какой-то дряни — схватило и пошло… А тут еще насморк, кашель… Не могу играть!.. Притом начинают игру в 10 часов!.. У меня бессонница, засыпаешь поздно, не успеешь выпить стакан кофе — и беги в курзал. Ну можно ли начинать серьезную партию, когда в голове еще сон?.. Это абсурд! Все жалуются. Немцам хорошо, они встают в 6 часов и к 10 раскачаются, а другим трудно.

В его тоне звучало явное отчаяние, растерянность…

Я понял, что прежде всего надо поднять его дух, и с уверенностью возразил, что до окончания турнира еще далеко, что счастье должно перемениться, и что, конечно, в конце концов ОН всех победит.

Михаил Иванович махнул рукой.

— Где уж!.. Смотрите, что я ухитряюсь делать… Вот вчерашняя партия с Тейхманом, — он схватил карманную шахматную доску, быстро расставил фигуры и сунул мне. — Что, хорошо?..

Я с саквояжем, он с мылом и полотенцем, склонились над доской.

— Положение белых отличное…

— Ну вот, и с таким положением я проиграл! Надо было конем отступить на f4… Вот… Что ему остается? g5?.. Белые ферзем с6 — и кончено, дальше играть уже нечего. Понятно?.. А я как пижон двигаю пешку b5 — на b6… Абсурд!.. Ну и, разумеется, он шахует слоном — и пошло… игра перевернулась… Вы с Алапиным знакомы? Нет?.. Я сейчас только умоюсь и пойдем кофе пить, а там и в курзал. Четверть десятого? Ну вот видите, когда ж тут придти в себя?.. Алапин играет от города Марселя… Тоже идет неважно…

— Вы обращались к докторам?

— Да ну их, пробовал… Вы здесь остановились?.. Да, здесь кормят недурно… Я сейчас…

Через десять минут мы уже сидели в столовой. Умытый,причесанный, в своем неизменном черном сюртучке, Михаил Иванович снова несколько приблизился к прежнему Чигорину. К тому же, видя перед собой человека ему безусловно преданного, земляка, он оживился и болтал без умолку. Главной темой нашего разговора были, разумеется, непорядки турнира.

— Ну можно ли играть как следует, когда время ограничено самым нелепым образом! На 15 ходов дают 2 часа. Представьте, кто-нибудь ведет блестящую, гениальную партию и в 2 часа успевает сделать только 14 ходов. На 15-ый ход остается несколько секунд… И вот, чтобы не проиграть на времени из-за одной секунды, игрок должен бросить все свои сложные комбинации и делать первый попавшийся спешный ход. Партия испорчена, та самая партия, которая при других условиях могла бы принести огромную пользу всему шахматному миру. Если я просрочил — штрафуй меня: за первую минуту столько-то, за вторую столько-то, посчитать меня проигравшим за просрочку минуты и этим лишать, может-быть, первого приза в 5.000 франков, а главное — заставить испортить свою партию,— несправедливо и глупо! Везде, на всех турнирах я кричал об этом, и Стейниц был со мной согласен. Вот подите, убедите-ка их. Еще хотели начинать в 9 часов… Все немцы… Ну уж тут многие запротестовали. На общем совете решили в 10, слава Богу — Тарраш поддержал…

Покончив с кофе, мы направились в курзал. Прямо из отеля, пройдя переулок, вышли на набережную, единственную набережную в мире по красоте и благоустройству.
Вдоль моря, отгороженного от, приливов высокой гранитной плотиной, тянется влево бесконечная, что-то на четыре километра, лента набережной, выложенная гладкими, красивыми изразцами. Эта широкая, драгоценная дорога минует дворец Леопольда, роскошный отель Рояль-Палас и втекает в соседний курорт, Бланкенберге. Направо — возвышается курзал, обложенный белым мрамором, действительно, единственный в Европе по богатству устройства.

— Вон видите белый купол в задней стороне курзала?.. — указал Чигорин.—Под этим куполом мы и играем. Сейчас, я только телеграмму отправлю… Дурацкое положение — каждый день посылать телеграммы о собственном проигрыше!

Чигорин состоял постоянным сотрудником «Нового Времени» и вынужден был собственноручно себя развенчивать, посылая беспристрастные отчеты о ходе турнира.

Почта помещалась тут же, в подвальном помещении курзала. Признаюсь, меня охватило волнение. Сейчас я увижу целую группу знаменитостей, людей-феноменов с невероятию изощренным мозгом… Что это должны быть за головы!..

Ведь в самом деле, людям непосвященным трудно себе представить, какую массу умственного труда тратят профессиональные шахматисты на разработку своего искусства!.. Шахматная литература состоит из массы томов. В них собраны все «дебюты» и бесчисленные к ним варианты. Как химия разрослась теперь до такого количества комбинаций, что одному смертному уже не вместить в своей голове все химические формулы к он поневоле должен специализироваться на каком-нибудь одном отделе, так и современный шахматист не в состоянии уместить в своей голове все бесконечные варианты даже хорошо известных дебютов и должен ограничиться изучением только некоторых.

Так, Чигорин был специалистом по гамбиту Эванса, американец Маршаль — но дебюту ферзевой пешки, Марко — по испанской партии, и т. д. Разумеется, это не исключало с их стороны основательного, в известных границах, знания всего остального.

Как пианист должен постоянно упражняться, чтобы его пальцы были стренированы, так и профессиональный шахматист не может ни на один день выйти из мира шахматных ходов, иначе его сообразительность потеряет свою эластичность.

Такое напряжение не проходит даром, и обыкновенно великие шахматисты сходят с ума. Достаточно указать на Стейница, Пильсбери и нашего Шифферса.

Мы поднялись но широким мраморным ступеням в огромное концертное помещение курзала.

Миновав вторую, тоже громадную залу для корреспонденции, мы наконец приблизились к нашему святилищу. Я уже издали разглядел высокую, круглую, колончатую комнату. Вон в пролетах между колонн, за красным канатом, уткнувшись носами в свои столики, сидят они, молчаливые, отрешенные от всего земного, витающие в каком-то. странном, фантастическом мире…

Так вот эти светила!.. Быть не может!

Не то приказчики из средних, не то захудалые служащие каких-нибудь контор… Неладно, даже бедно одетые, в плохоньких пиджачках… А лица…

Ничего профессорского, ничего отмечающего кропотливую умственную работу…

Наш Михаил Иванович положительно выделялся своим интеллигентным видом.

Дальнейшее изучение этих феноменов только подтвердило мои первые впечатления.

Я постепенно обхожу столы, расположенные по колоннам правильным кругом.

На каждом столе самая обыкновенная картонная доска и двойные, шахматные часы. Сбоку прибиты, соответственно месту игрока, его фамилия с обозначением города, от которого он играет. Совершенно как в музее или зверинце… Сначала посмотришь на надпись, потом на зверя, дескать, какой он, или наоборот.

Публики перед канатом мало; все молчат, а если обмениваются впечатлениями, то шопотом.

Вот американец Маршал, на его картоне, значится: Нью-Йорк. Это необычайно худой и длинный молодой человек с волнистой гривой светлых волос, лицо бритое, с мефистофельским профилем, с попугайным острым носом. Его маленькие, близко поставленные глазки щурятся сквозь длинные, желтые ресницы. Он сидит боком, закинув ногу на ногу и так задрав верхнюю ногу, что она едва не упирается острым коленом в подбородок. Во рту сигара, на часовой цепочке — бронзовый шахматный конь; такой же конь, поменьше, закалывает галстук. Сигару он больше жует, чем курит, сплевывая объедки табачного листа но сторонам. Чигорин мне жаловался, что эти объедки нередко летели ему под нос…

Маршал играет с Яновским. На картоне Яновского значится: Париж. Это сухопарый смуглый человек лет тридцати, с маленькими черными усиками; одет почище других, на ногах белые ботинки, вид самоуверенный и спокойный.

Он неподвижно, как изваяние, смотрит на доску через пенсне без оправы. Почему Яновский оказался парижанином — я недоумеваю.

Игрок он замечательный, иногда смелый до нахальства; он редко нападает первый, но, выждав сомнительный ход противника, быстро найдет слабое место, быстро ориентируется и уже добьет, как никто.

Дальше сидят Шлехтер и Блекбёрн. На картоне Шлехтера — Вена. Это маленький, всегда задумчивый человек, совсем-таки незначительного вида. Серенькие, мутные глазки смотрят устало и грустно, прямые волосы на голове торчат во все стороны, борода брилась дня три тому назад… Лицо истощенное, бледное, покрытое испариной… Сидит он, опершись головой на обе руки, запустив пальцы в волосы… Сигара во рту потухла…

Игрок он превосходный, берущий если не талантом, то колоссальной усидчивостью. Мне кажется, он кончит так же, как Стейниц или Шифферс.

Блекбёрн из Лондона; почтенный старик, с крепким упрямым лицом, белыми волосами и бородой, в серой паре и… красном галстуке. Играет спокойно, значительно, ровно, не блестя, по-видимому, никакими выдающимися ходами. А там — глядь, и сделал такой ход, что противник долго кряхтит над ним… Блекбёрн невозмутимо вытаскивает сигару и закуривает, так же спокойно поглядывая на доску. В противоположность прочим игрокам, он никогда по окончании игры не рассматривает, не «шлифует» своей партии. Кончил, встал и ушел. Где-нибудь в курзале его поджидает старушка — жена, и они оба ровным шагом отправляются домой.

Говорят, Блекбёрн был когда-то каменщиком… Пожалуй, это заметно.

Вот Мароци. На его картоне Буда-Пешт. Мароци венгерец, худой, с длинными, отброшенными назад, темными волосами и большими серыми глазами на бледном лице. Он симпатичен и внешностью, и манерой себя держать, и характером игры. Мароци всегда создаст игру, создает интересное положение. Хотя он и профессиональный шахматист, но вне турнирного времени занимается у себя на родине учительством. В настоящее время Мароци считается в Европе одним из сильнейших игроков.

Против Мароци сидит «доктор» Тарраш из Нюрнберга. Это «доктор» неизменно сопутствует Тарраша и на картоне, и на карточках, и в разговоре. Доктор Тарраш средних лет, рыжеватый, с оскалом желтых крепких зубов, подстриженной бородкой, в пенсне; он имеет несомненную претензию на фатовство. В белом кепи с желтым околышком, в желтых туфельках, из-за которых выглядывают веселенькие носки, он ходит, подрагивая на ногах, с видом самоуверенным и довольным. Доктор Тарраш считается ученым игроком. и его голос на собраниях шахматистов всегда принимается, как авторитетный.

Леонард из Лондона. Совсем юноша, бритый, с квадратным подбородком и оригинальным лбом с двумя сильными выпуклостями, словно он был когда-то рассечен. На щеке шрам от мензуры. Хотя играет от Лондона, но в сущности он уроженец Лейпцига. Игра этого немецкого англичанина удивительна тем, что первые ходы он делает вяло, запуская время настолько, что добрая половина ходов остается на каких-нибудь 1—2 минуты. И вот тут-то он преображается. Ноги приходят в движение, под ушами оть стискивания зубов прыгают шарики, ноздри раздуваются, и Леонард начинает играть превосходно.

Во всякой компании найдется свой комик, и вот таким комиком, в описываемой компании, разумеется, является мистер Бёрн из Ливерпуля. Это настоящий серьезный, даже холодный комик-англичанин с ног до головы.
С прямыми, светлыми усами вниз, с поднятой вверх головою, в пенсне, красном галстуке, с ногой на ногу, мистер Бёрн способен был просидеть каменным истуканом не четыре часа подряд, как то было отведено остендским турниром, а двадцать четыре. Пепел с сигары падал ему на грудь, на ноги, на стол; к вечеру он бывал завален пеплом, окурки лежали грудами где угодно, только не в пепельнице, — мистер Бёрн сидел в той же позе, боком к столу, и смотрел на доску. Если бы около него взорвалась бомба — он бы не шелохнулся и не отвел глаз от доски. Я был свидетелем, как кто-то, проходя мимо, задел маленький столик, подставленный лакеем для содовой воды, и столик с грохотом полетел на пол; на нем были: поднос, стакан, бутылка, большой янтарный мундштук, масса пепла с окурков… От неожиданного грохота, сменившего могильную тишину, многие вскочили — мистер Бёрн не отвел глаз от доски. Он ничего не слышал. По окончании партии он обыкновенно шлифует ее часа два; если к тому времени в зале остается еще хоть одна пара игроков, мистер Бёрн невозмутимо берет свой стул, подсаживается к играющим и снова погружается в созерцание.

Мистеру Берну где-то в Англии принадлежал уединенный островок; этот шахматный маньяк дошел до того, что, готовясь к турниру в Бармене, предложил Алапину, славившемуся тонким анализом, отправиться с ним на островок и в полном уединении заняться изучением каких-то сложных вариантов. Мистер Берн гарантировал Алапнну проезд в оба конца, полный пансион в течение лета, условленную сумму денег… Как ни было заманчиво такое предложение, Аланин, боясь серьезно «спятить», уклонился от него.

Свои характеристики знаменитых шахматистов я закончу Алапиным. Семен Зиновьевич Алапин, по происхождению еврей, по внешности отживший русский барин, занимался в молодости лесными подрядами, но страсть к шахматам постепенно оторвала его от дела, и Алапин весь отдался шахматному спорту. Свой дебют в Европе Алапин начал с курьеза.
Странствуя по лесам нашего запада и вычитав в газетах, что в Вене идет шахматный турнир и что там играет великий Стейниц, Алапин. еще совсем молодой человек, не выдержал искушения, бросил дело, махнул через границу и прямо с венского вокзала полетел в клуб. Войдя в залу и увидав за столиками игроков, Аланин спросил:

— Кто Стейниц?..

Ему указали на почтенного старца. Не колеблясь ни секунды, Аланин кинулся к Стейницу и предложил ему партию в шахматы. Великий старец в ужасе попятился. Какой-то неизвестный в высоких сапогах, кожаной куртке, запыленный, грязный, во время партии кидается на него с предложением играть! Это несомненно сумасшедший! — и Стейниц позвал на помощь…

Алапина еле оттащили. Директора просили его не трогать игроков, «сидящих с часами», и, чтобы отвязаться от русского дикаря, усадили его играть с каким-то увядшим маэстро. Последний существовал именно тем, что обыгрывал разных «пижонов» на маленькие суммы. Он предупредил Аланина, что менее пяти гульденов партия не играет. Стали играть — Аланин выиграл. Маэстро испугался и приналег — Алапин опять выиграл. Маэстро совсем растерялся… Наконец, когда Алапин выиграл в третий раз — его противник стал плевать от злости, изругал директоров, что они нарочно подвели его, и заявил, что платить не намерен. Директора просили Алапина не требовать денег с бедняка. Тому, конечно, было все равно, заплатит немец или нет, и он окончательно успокоил его, угостив пивом.

Алапин в России считался единственным, кроме Шифферса, серьезным соперником Чигорина и, хотя он признавал первенство Чигорина и искренно уважал его, тем не менее боролся с ним настойчиво и иногда успешно. Слегка побаиваясь Аланина, Чигорин его недолюбливал и вечно спорил с ним. Особенно он не выносил авторитетных проповедей Аланина; алапинский апломб просто бесил его.

По правде сказать, Алапин действительно любил поговорить и не только о шахматах. Он представлял редкое исключение среди шахматистов, откликаясь на всевозможные житейские запросы. Беззаветно отдав свою жизнь шахматам, он тем не менее умел говорить и говорил обо всем, особенно охотно откликаясь на политические события в России. Проведя последний десяток лет за границей, в Марселе, Аланин, тем не менее, вывез оттуда консервативные убеждения, чем резко выделялся из среды своих единоплеменников.

Человек неглупый, просвещенный, Алапин любил подомировать в разговоре, и уж где он за столом — остальные слушай… Это и бесило Чигорина.

— Ну, уж марсельский житель отвернул кран… Вот балалайка, прости Господи!.. И как у него язык не отвалится!.. Добро бы еще умные вещи говорил, а то ведь все глупости!

Он не упускал случая схватиться с Алапиным, при чем очень раздражался. Тот невозмутимо парировал буйные нападки Михаила Ивановича и только улыбался.

Однако вернемся в курзал.

Я взял стул и сел перед канатом у столика Чигорина. На его картоне значилось: «Tchigorine—St.-Potersbourg».

— Ну-ка. «Tchigorine», не выдай.

Но уже первые полчаса показали мне, что Чигорин не тот. Игра вялая, робкая, нет прежнего блеска, фантазии, тонкого предвидения… Чигорин, знаменитый своими атаками — все уклонялся, все что-то подготовлял.

Его поза была неизменна; сложенные руки упирались в столь, одна нога беспрерывно дрожит, дрожь передается склоненной голове, и голова дрожит, дрожит в течение четырех часов под-ряд до перерыва и все последующие четыре часа до вечера.

Чигорин не курил и во время игры никогда ничего не пил. Было время, когда он выпивал помногу, трудно пьянея, но это время уже давно миновало.
Чигорин терпеть не мог, чтобы во время игры, когда он, бывало, привстанет, его спрашивали:

— Ну что, как?..

— Да ничего, — буркнет в ответь с кислым лицом и отойдет, приглядываясь к доскам соседей.

Я тогда еще не знал, что у него подготовлялась подагра и появился сахар… Мне пришло в голову встряхнуть его, сдвинуть, так сказать. с мертвой точки, и, выждав удобную минуту, я шепнул:

— Михаил Иванович, давайте дернем шампанского?..

Он махнул рукой.

— Не стану.

— По бокальчику…

— Ну его!.. — И отошел.

Сколько я заметил впоследствии, никто из игроков во время игры ничего не пил. Содовая вода, кофе. Даже пиво, столь излюбленное немцами, никогда нс появлялось за турнирным столом.

Старались жить гигиенично, ложились рано. Яновский жил в Бланкенберге и каждое утро в 6 часов купался в море, затем, легко позавтракав, приходил в Остенде пешком, бодрый и свежий.

Звонок. Перерыв. Инспектор обошел столики, запечатывая в конверты партии, отмеченные игроками на бумаге.

Чигорин взял свою мягкую черную шляпу и вышел за канат.

— Пойдем завтракать. Вы с нами?

— Разумеется. У вас, кажется, недурно, Михаил Иванович, лишняя пешка…

— Все равно проиграю… — Он махнул рукой, точно я тронул больное место, потом неожиданно повернулся с добродушной улыбкой.

— Уж коли не везет, так хоть с фигурой лишней промажу…

Михаил Иванович шел своей быстрой походкой, опираясь на зонтик, не глядя по сторонам.

Нагнали Алапина с Шлехтером и Мароци. Сутулясь, мелкими шажками переставляя ноги, в белом кепи на седой голове с излишне черными, короткими усами, с цветным платочком в наружном кармане пиджачка — совсем «марсельский житель»,— Алапин, приветствовал меня с появлением в Остенде.

Я умышленно отстал с ними.

— Что с Чигориным?

— Устал. Всему свое время. Ему надо совсем перестать играть в турнирах. А как его партия, плохо?..

— Да пока ничего…

— Курьезнее всего то, что он проигрывает слабым игрокам, а у сильных и теперь — нет-нет да и выиграет. Интересно, как он завтра с Маршалом кончит… До сих пор на всех турнирах Маршаль проигрывал Чигорину, так уж мы над ним и подсмеивались, что Чигорин для него momеnto mori…

За завтраком вся столовая наполнилась игроками.

Шел оживленный обмен мнений по поводу текущих партий. Чигорин жаловался, что в Остенде нельзя достать русской водки.

— Вот мы с Алапиным нашли какую-то голландскую дрянь… Нестерпимая мерзость!..
Голландская дрянь оказалась действительно плохой ячменной водкой, напоминающей виски.

— Опять рыба!.. Этой рыбой они нас задушат… — брюзжал Михаил Иванович.—Особенно я ненавижу эту широкую… Камбала не камбала… Чёрт его знает что за рыба, а препротивная.

— Превосходное тюрбо,—вставил Алапин.

— Ну, у вас все превосходное, лишь бы иностранное название.

— А это — рыба соль, и отличная соль.

— Ну и кушайте, коли отличная, а по-моему тряпки. То ли дело наши карасики в сметане…

И Михаил Иванович с гримасой взялся за каменную бутыль.

— Что-ж, Семен Зиновьевич, выпьем голландской?

— Давайте.

Я прислушивался к разговору в столовой и положительно недоумевал. Человек непосвященный несомненно пришел бы к убеждению, что он попал в сумасшедший дом.

Во время игры, пока партнер думает над ходом, другой партнер, если у него все благополучно, обходит соседние столики, присматриваясь к партиям конкурентов.

Во-первых, по положениям партий он видит, у кого шансы выиграть или проиграть, следовательно есть возможность определить свое положение в этом туре, а во-вторых — просто разминается от долгого сидения. И вот за завтраком, спустя несколько часов, Мароци спрашивает у Шлехтера:

— Скажите, Шлехтер, почему на b5 вы ответили слоном f4? Не лучше ли было отвести слона на d6?
Шлехтер не колеблясь отвечает:

— В 1882 году у Цукерторта на турнире в Вене был вариант с отходом слона на d6. Он потерял темп и ослабил пешку g5.
И целым рядом вариантов наизусть Шлехтер доказывает преимущество своего хода.

Кони, ферзи, слоны и проч. диковинные звери, b5, g4, h7 — перелетают со стола на стол одуряющим кошмаром. Каждый игрок великолепно помнит расположение фигур всех партий в тот момент, когда он их рассматривал, предугадывает дальнейшее и дает свою оценку. В некоторых случаях появлялась карманная доска с плоскими фигурками, вставляемыми в прорезы кожи. Фигурки быстро расставлялись, и доска обходила столовую, вызывая оживленные толки.

Изощренность зрительной памяти у этих людей поистине изумительна! Недаром они доходят до того, что свободно играют «а l’aveugle», т.-е. не глядя на доску. Чигорин выдерживал таких партий 12 единовременно, Пилльсбери — 25; в прошлом году, в Москве, появился игрок, игравший до 23 партий. Чигорин за последние годы бросил эти фокусы, истощающие мозг, и решительно отказывался давать подобные сеансы.

— А Мароци выиграет у Яновского,—заметил Алапин, покончив с солью.

Чигорин сейчас же насторожился.

— Никогда не выиграет.

— Ну положим… «никогда»…

— Чем же он выиграет? Одними конями?..

— А пешка?..

— Пешка мертвая.

— Кто-ж ее убил?..

— Да оставьте, ради Бога! Что вам за охота говорить подобный вздор? «Кто убил»… «Кто убил»… Сама себя убила!..

— Странная пешка… Убивать себя перед коронацией…

— Еще чего?..

— Если даже Мароци променяет коня на две пешки, его пешка dЗ проходить свободно, как бы вы ни сердились.

— Просто удивительно, Семен Зиновьич, что вы такое говорите! Даже свободно! А я вам говорю, что она не проходит.

— А по-моему—проходит.

— Каким же это образом?

— А вот каким. — И, положив вилку, Алапин расставляет на своей карманной доске фигуры. — Вот, извольте.
Чигорин отворачивается от доски с таким отвращением, точно ему показали что-нибудь сверх-безобразное.

— Оставьте!..

— Да вы посмотрите…

— И смотреть не стану!..

— Вот, — Алапин глубокомысленно играет. — После хода королем на с4, конь d3 отходит на с1. Смотрите, как интересно.

— Да оставьте, Бога ради!.. — Чигорин в отчаянии зажимает уши руками и сердито жует.

— Другого хода нет, иначе жертва бессмысленна. Затем… затем король занимает d4 — и готово, пешка проходит…

Вдруг Чигорин схватывает доску, быстро в ней что-то делает и бормочет:

— «Проходит», «проходит»… Ну вот, вот! Зачем говорить зря?.. Вот извольте!..

Он сует доску Алапину и отворачивается в полном негодовании.
Тот задумчиво проводит салфеткой по губам, разглядывая положение.

— Гмм… Не понимаю…

— Ну, в этом я не виноват, — обрывает Михаил Иванович, неожиданно оборачивается ко мне с добродушной улыбкой и продолжает есть.

— Как… как у вас король попал на g4?.. Это сверхъестественный король, он летает по воздуху!..

Чигорин опять раздражается и на все доводы Алапина только машет руками.

Спор доходит до своего апогея, еще минута—и вот-вот кончится дуэлью… Вдруг, в момент затишья, Михаил Иванович берется за каменную бутыль и с грустным видом говорит:

— Что-ж, еще по рюмочке выпьем?..

Алапин, сложив доску, спокойно опускает ее в карман.

— Давайте…

Вечером я увел Чигорина на place d’Armes, где в ротонде играл военный оркестр. Мы сели в открытой части кафе, на площади, и спросили мюнхенского.

Едва Чигорин опустил губы в бокал, как брезгливо отставил его.

— Теплое…

«Нет, думаю, его необходимо встряхнуть. Завтра партия с Маршалом… Неужели momento mori изменит?»

Лакей получил соответствующее распоряжение.

За второй бутылкой отличного бордоского Михаил Иванович оживился. К нашему столику подсели еще кое-кто из участников турнира, тоже пришедших на площадь выпить по бокалу пива, и разговор полился во всю — разумеется, о шахматах. Тейхман, коренастый малый с черной повязкой на глазу, показывал письмо из Южной Америки. Его приглашали в Буэнос-Айрес заняться организацией шахматного клуба.

Подогретые вином, мы с Михаилом Ивановичем направились домой часу в 11-м ночи, взяв путь мимо курзала, по набережной.

Михаил Иванович опирался на свой неизменный зонтик и весело болтал, подсмеиваясь то над Тейхманом, собиравшимся поучать индейцев, то над Алапиным, которого мы видели по дороге, в окне плохонького ресторана. Алапин был окружен игроками и корреспондентами и что-то разглагольствовал над шахматной доской; голос его отчетливо вылетал из открытого окна.

— «Марсельский-то житель» все проповедует!.. Находятся же дураки слушать… — усмехнулся Чигорин. — А вдруг я завтра выиграю у Маршала?.. — сорвалось у него совсем по-детски.

— Михаил Иванович, да вы ли это? Когда же он-то у вас выигрывал?

— Да… прежде…

Я стал смеяться над его недоверием к себе.

Михаил Иванович замолчал… Шаги наши гулко раздавались по опустевшему тротуару. И вот, — никогда не забуду этой минуты, — мы поворачивали уже в темный переулок; на самом повороте, в последних лучах луны, оставшейся за выступом дома, — Чигорин вдруг тихо произнес:

— Нет, уж мне не играть…

Не знаю почему, мне почуялась правда в его словах. Жаль мне стало этого большого ребенка невыразимо, но я не возражал…

Это была единственная секунда полной откровенности Чигорина по самому жгучему для него вопросу, признание своей смерти.

Утром он проиграл Маршалю…

Турнир между тем приближался к концу. Чигорин по-прежнему все проигрывал или делал ничью.

Кстати расскажу курьез с Яновским, курьез, обошедшийся ему в две с половиной тысячи франков.
Яновский шел на пол-очка впереди Мароци — и должен был, по-видимому, получить первый приз, так как ему оставалось всего две партии с слабейшими игроками.
Однажды утром, загвоздив противнику, Тейхману, основательную задачу и рассчитав, что тот изрядно посидит над ней, Яновский вышел на террасу подышать морским воздухом.В его черненьких, маленьких глазках светилось самодовольство. Он подошел ко мне размеренно-важно.

— Молодцом, Яновский, поприжали Тейхмана?.. — заметил я.

— Да, ничего…

И нарочито медленным движением он вынул папиросу, сохраняя якобы полное равнодушие.

— Мне нравится ваша смелость, — подзадоривал я. — Вы не боитесь противника.

Яновский закурил и заложил руки в карманы.

— Да разве они могут со мной играть?.. Я всем им дам по пяти очков вперед…

— Не много ли?..

— Ну что вы говорите? Разве это игра?.. Баловство!.. Ваш Чигорин, ну какой он игрок?..

— Положим, игрок… и настоящий.

— Ах, оставьте!.. Ну что он думает?.. Вон посмотрите на него… Думает, думает… Что тут думать?.. Сдаваться надо, а не думать! Он так думает, что я не могу играть с ним, у меня голова болит, так он думает!. Я потому и подарил ему ничью!.. Ему не по турнирам ездить, а дома, на печи лежать и думать.

— Он болен, Яновский, это несчастье… И с вами может то же быть.

— Со мной?.. Посмотрю я, что со мною будет!.. Я им в Бармене ни одной партии не дам!..

Поболтав еще немного, Яновский заметил, что Тейхман сделал ход и вернулся к столу. Я последовал за ним и сел у их столика.

Очевидно, желая блеснуть своей смелостью и тем подтвердить мое замечание, Яновский неожиданно бросается конем на пешку перед королем Тейхмана, берет ее, отдает коня и — разумеется, проигрывает уже выигранную партию в несколько ходов. А так как Мароци в этом туре выиграл, то они и поменялись местами, то — есть на пол-очка впереди оказалось уже у Мароци. В таком порядке они и закончили турнир: Мароци получил 5000 фр., а Яновский — только 2500. Воображаю, как он клял меня в душе!..

Чигорин… оказался предпоследним…

Характерная подробность: даже в этом, несчастном для него турнире он вышел из ряда обыкновенных игроков.
На турнирах гамбиты не играются, так как они считаются слишком опасными.
Чигорин предложил гамбит Марко — и блестяще выиграл, за что и получил специальную премию.

Алапин тоже закончил неважно, в хвосте…

Через некоторое время должен был начаться турнир в Бармене. В ожидании его игроки разъехались по домам, кто остался в Остенде, просто отдыхать. Мистер Бёрн, разумеется, отправился на свой необитаемый остров.

Чигорин собрался в Люблин. Я проводил его, взял ему билет, усадил в купе… И вот тут-то и приключилось «нечто» в роде того, что приключилось с Иваном Ильичом у Толстого.

Когда перед отходом поезда я стоял еще в вагоне, Чигорин вдруг сморщился, повел ногой и крякнул.

— Что с вами, Михаил Иванович?..

— Да нога… Черт знает, какая-то боль в пальцах… Оступился, должно-быть…

— Очень болит?..

— Порядком. Вдруг схватило… Ну, да пустяки… Затихает… Так вы в Париж?.. А в Бармен наверное приедете?.. Приезжайте, авось там веселее будет.

Кондуктора забегали по платформе.

— En voitures!

Я вышел из вагона. Чигорин смотрел в окно улыбаясь, по-видимому, свежий, бодрый, здоровый…

Кто бы предвидел, что через два года обнаружится этот «пустяк» так неумолимо-грозно?.. Что Чигорин перестанет участвовать даже в том турнире, который называется — жизнью?.. Перестанет—навсегда!..

В Бармене я застал игру уже в конце.

Маленький провинциальный немецкий городок был битком набит шахматистами. Все мы дивились на чудо инженерного искусства — подвесной трамвай, стремительно летавший вокруг всего города над головами прохожих. По вечерам собирались в кафе; те же разговоры о шахматах и те же шахматы, шахматы… в невероятном количестве…

Игра велась на 120 досках, по разрядам. Шахматисты занимали несколько громадных зал в каком-то клубе. Были среди игроков и женщины, но, кажется, особыми талантами оне не блистали…

Чигорин подтянулся и играл значительно лучше, занимая шестое место. Первым шел Мароци, вторым — Яновский…

После Остенде, яркого солнца, моря, шикарной, богатой публики, в Бармене казалось серо и неприглядно.
Опять склоненные, точно загипнотизированные пары, тихий шопот, напряженные лица…

По окончании турнира, немцами был предложен ужин, за который, впрочем, все платили отдельно.

Собрались в зале ресторана, украшенного по стенам всевозможными поучительными надписями; на полках помещались фигурные пивные кружки. Говорились тосты, при чем немцы так грозно кричали: «Носh..», что становилось жутко и немного смешно.

Седой старичок говорил по тетрадке что-то до того длинное п скучное, что я, ничего по-немецки не понимая, но видя по окружающим лицам, что речь действительно снотворна, вдруг заорал во все горло:

— Носh.. Носh!..

Вся зала точно треснула. Все вскочили и, потрясая кружками, тоже заорали: «Носh», очень довольные экспромтом иностранца и сочувственно смеясь в мою сторону… Как оратор ни уверял, что он еще не кончил, — его уняли.

Вышли из ресторана поздно. Мы, русские, отделились…

Моросил мелкий дождь… У Алапина не было зонтика, и он прятался под моим в своем коротеньком пиджачке с цветным платочком… Чигорин быстро шел впереди.
Алапин выглядел устало, разочарованно… Его грустные серые глаза упирались в спину Чигорина; он, очевидно, собирался что-то сказать, над чем думал весь вечер, и наконец не выдержал.

— Да, плохо, плохо…

— Что плохо-то? — обернулся Чигорин.

— Наше дело плохо, Михаил Иванович…

— Говорите о себе…

— Я и говорю… Поднялась игра, сильно поднялась… Вон нынче молодежь какая. Поди угоняйся за ней… А в сущности все это дело — сумасшествие. Это — психоз. Всю жизнь изучать условные движения каких-то деревяшек… Кому это нужно? Что человечество выиграет от того, что Альгайер, или Андерсен, или там какой-нибудь Райс изобретет новую комбинацию?

— Подумаешь, как вам дорого человечество…

— Не в том дело. Ну разве это не болезнь — замкнуть всю свою жизнь в какие-то 64 квадратика и из-за них уже ничего не видеть: ни семьи, ни природы, ни литературы, ни искусства… Ну разве я не сумасшедший?

— Слава Богу, наконец-то признался…

— А вы думаете, Вы не сумасшедший?..

— Ну, меня, пожалуйста, оставьте в покое. И почему сумасшествие играть в шахматы, а не играть на рояле или сидеть в канцелярии? Просто вы неудачно играли, потому и философствуете…

Магазины с шумом закрывали свои железные шторы. Тротуары лоснились от дождя, играя бликами фонарей.

— Да, может-быть, вы и правы… Все ненормальны, все..

Алапин вдруг уклонился от спора, что с ним редко бывало. Мы шли одно время молча, под монотонный шелест дождя… Город засыпал.

— Плохо, плохо…— опять заговорил Алапин.—Что же, надо правду сказать: пора уступать дорогу другим. Всему свое время… За ними молодость, силы—с этим нельзя бороться… Но ведь и мы не даром жили! Они взяли от нас все наше лучшее!.. Им легче… А нам… пора и на покой…

Чигорин что-то сердито фыркнул…

Открылась площадь — пустынная, темная. Промчался последний вагон воздушного трамвая…

Источник: «Нива» 1908 год, №10.