КГБ играет в шахматы. Часть 7. «КГБ и Я. Проигранные сражения»

Борис Гулько

Часть 7.

«КГБ и Я.

Проигранные сражения»

Конечно, мы подавали заявление об эмиграции не для того, чтобы жить в Советском Союзе отказниками и играть иногда в официальных первенствах. А поскольку мы почувствовали, что нас держит серьезный якорь, то решили и срываться с этого якоря серьезными действиями.

Арсенал протестных акций отказника был не столь велик: демонстрация и голодовка. В наступившем 1992 году мы решили использовать оба средства.

В сентябре в Москве должен был состояться межзональный турнир первенства мира. Он, конечно, вызвал большой интерес и прессы, и шахматной публики всего мира. Мы решили устроить перед началом турнира демонстрацию.

Демонстрации протеста были в то время в СССР опасным делом. Со времен демонстрации троцкистов 7 ноября 1927 года участники таких протестных акций всегда арестовывались и приговаривались к заключению. Так было с демонстрацией на Красной площади в августе 1968 года группы Павла Литвинова, протестовавшей против оккупации советскими войсками Чехословакии, так бывало с диссидентами, проводившими в разные годы молчаливые демонстрации в День прав человека на Пушкинской площади. Отправили в заключение отказников Машу и Володю Слепак, а также Иду Нудель, вышедших на балконы своих домов в июне 1978 года с плакатами протеста против нарушения их права на репатриацию в Израиль. Короче, власти всеми силами препятствовали реализации права на свободу демонстраций, данного гражданам их же потешной конституцией.

Поэтому перед демонстрацией мы решили сначала ей, власти, погрозить — авось, чтобы избежать эксцесса, партия и КГБ нас попросту отпустят. Мы написали сообщения о нашей демонстрации во все мыслимые инстанции. Во время традиционного первенства Москвы по блицу в парке Сокольники в августе я раздал всем участникам первенства письма с приглашением прийти на нашу демонстрацию и поддержать нас. Мы пытались сделать нашу акцию как можно более публичной.

КГБ принял нашу угрозу весьма серьезно. Сначала они перенесли турнир из зала гостиницы «Спутник» на несколько кварталов вверх по Ленинскому проспекту в Центральный Дом туриста. Побывав на месте, я понял причину. Подход к гостинице был открыт со всех сторон. Дом туриста же был обнесен высоким забором, и попасть в него можно было только через ворота. Потом КГБ обеспечил турнир надлежащей охраной, отрядив на эти цели, как мне сообщили люди, причастные к организации турнира, целый батальон своих войск. И это для защиты турнира от двух шахматистов-отказников!

И наконец, турнир закрыли — впервые в истории СССР — для широкой публики. Билеты на него не продавались. Попасть в зал можно было лишь по пропуску, выданному в Центральном шахматном клубе СССР.

Из этих приготовлений мы могли бы понять, как важно было для КГБ, да что там для КГБ, для всего Советского государства, не отпустить нас с Аней. Немудрено, что через семь лет после описываемых событий такое сюрреалистическое государство развалилось.

Накануне первого тура и, соответственно, накануне нашей демонстрации, мы с Аней приехали к Дому туриста, чтобы провести рекогносцировку на местности. «Мы подойдем с этой стороны и здесь развернем наш плакат», — показал я Ане. Вокруг я видел довольно много внимательных глаз и ушей. Теперь они знали, где ждать нас.

В этот вечер мы писали плакат «Отпустите нас в Израиль» по-русски и по-английски, на случай, если кто русского не знает. Мы обсуждали, не приготовить ли на всякий случай еще один плакат, но поленились.

С этим, ненаписанным вторым плакатом, связано любопытное обстоятельство.

Среди отказников свирепствовала яростная шпиономания. Я не мог пригласить в гости несколько знакомых отказников одновременно, потому что кто-то наверняка подозревал кого-то другого из приглашенных в сотрудничестве с КГБ. В целом, я не знал никого, кого бы кто-нибудь не подозревал в стукачестве. Конечно, опасения стукачества имели основания. «На горке», около московской синагоги на улице Архипова, где по вечерам каждую субботу собирались толпы отказников, чтобы обменяться новостями и просто поддержать друг друга в иллюзорной отказнической жизни, постоянно мелькали вспышки. Кто-то фотографировал собравшихся или делал вид, что фотографирует, чтобы люди боялись. И конечно же, толпа была серьезно прорежена стукачами. Скажем, бывал там Владимир Вольфович Жириновский, профессиональный провокатор, сегодня выдающийся российский политический деятель, лидер партии российских люмпенов.

Я спросил совета бывалого диссидента Георгия Владимова, как относиться к разговорам о стукачах вокруг. «Не думайте об этом, — посоветовал тот, — а если соберетесь сделать что-то в секрете от КГБ, просто никому не говорите».

Интересно, что о нашем ненаписанном втором плакате КГБ был хорошо осведомлен и на допросах, последовавших за нашей демонстрацией, все время допытывался — где же второй плакат? Осведомленность, я думаю, объяснялась тем, что в нашей квартире работали подслушивающие устройства. Через полтора года после нашей подачи документов на выезд нам неожиданно предоставили двухкомнатную квартиру в приятном московском районе Строгино. Когда я попросил квартиру в худшем районе, но рядом с моими родителями, мне ответили: или эту, или никакую. Квартира, видно, была уже оборудована к нашему вселению.

Как-то я полушутливо объяснил профессору Александру Яковлевичу Лернеру, просидевшему в отказе около 20 лет, причину упорства властей, не отпускавших его. В его шикарной кооперативной квартире на Университетском проспекте, как правило, проходили встречи московских отказников с заезжавшими американскими политиками. Во-первых, советские, по моей версии, хотели продемонстрировать американским сенаторам и конгрессменам, какими хорошими бывают квартиры в СССР. А во-вторых, им было жаль дорогостоящего оборудования по прослушиванию, которым они наверняка оснастили жилье Александра Яковлевича.

Но вернемся к нашей демонстрации. В день ее проведения мы покинули квартиру в пять часов утра. Почему КГБ проморгал нас? Какие-то идеи мы не обсуждали в голос, а писали друг другу на бумаге. Потом листки рвались и выбрасывались в туалет. Я прикидывал, не сможет ли КГБ их выловить, и решил, что такая пахучая работа им не по квалификации. Побродив по улицам несколько часов, мы отправились к моим друзьям со студенческих времен Марине Елагиной и Жене Арье.

Сегодня Женя — создатель и многолетний руководитель израильского театра «Гешер». Тогда Женя и Марина тоже были отказниками, но уволены не были, и за их квартирой, мы надеялись, КГБ не присматривал. Когда подошло время демонстрации, мы пошли ловить такси.

Такси мы, конечно, не поймали, и наняли частника. Выскочив из машины на обочину Ленинского проспекта, мы увидели перед воротами Дома туриста огромную толпу любителей шахмат, пришедших посмотреть игру Каспарова, Таля, других звезд, участвовавших в турнире. Любители еще не знали, что турнир для них недоступен. Как компенсация, их ждало другое действо из жизни гроссмейстеров.

Оказавшись на тротуаре, мы немедленно развернули наш плакат. Толпа нас не видела. Она стояла лицом к воротам и к нам спиной. Но вот кто-то нас заметил. Толпа начала разворачиваться. Тут нас заметили и поджидавшие нас гэбэшники. От ворот отделилась огромная фигура с лысой головой и гигантскими прыжками ринулась к нам. Казалось, это несется орангутанг. Это существо бросилось на наш плакат, и плод Аниной каллиграфии исчез. Потом существо вцепилось в нас и поволокло к машине милиции, поджидавшей неподалеку. За нас попытались вступиться моя сестра Бэлла и мой троюродный брат Семен Каминский, пришедшие к месту демонстрации поболеть за нас. Их тоже «замели».

Сема — поэт, композитор, автор рассказов и создатель эстрадного ансамбля, — по природе своей борец за справедливость. Когда он сказал мне, что придет на нашу демонстрацию, я посоветовал ему держаться на расстоянии от главных событий, но характер его этого ему не позволил. Так что и Семен составил нам компанию в тот вечер. А вечер тот мы провели в отделении милиции.

Сначала мы долго ждали «следователя». Наконец приехал вежливый парень лет тридцати. Беседуя со мной и с Аней, он интересовался в основном, где же второй плакат. У Семена он хотел узнать, кто привез нас. «Кажется, это были «жигули»», — назвал Сема самую распространенную в те годы марку машин. Через несколько часов нас отпустили. С некоторым облегчением вернулись мы в тот вечер домой — нас не посадили. Это показывало, что шахматная известность служила нам некоторой защитой. Но что делать дальше? Появилась мысль провести вторую демонстрацию. С одной стороны, мы надеялись на давно объявленную нами бессрочную голодовку, приуроченную к Всемирной шахматной Олимпиаде в Люцерне. Она должна была начаться через месяц. Голодать — тоже противно. Но меньше шансов, чем после демонстрации, оказаться в тюрьме. С другой стороны, властям легче терпеть голодовку, чем демонстрацию.

Ничего не решив, на следующий день мы отправились к Дому туриста. Перед воротами опять толпились люди — потенциальные зрители еще не свыклись с мыслью, что на турнир им не попасть.

Направлявшийся в зал для игры мастер Борис Грузман, с которым я когда-то сражался в московских турнирах, незаметно для окружающих сунул мне пропуск на турнир. Пропуск был на одно лицо. Мы решили, что я воспользуюсь им, а Аня поедет домой. Но полюбоваться игрой в тот день мне не пришлось. Когда я достиг входа в здание, где проверяли билеты, как из-под земли возникла вдвое укороченная версия вчерашнего гэбэшника, тоже лысая, и стала без лишних слов не по росту длинными руками наносить по мне удары. Мне представлялось, что материализовался Азазелло из популярного романа Булгакова. Как и Варенуха, которого в романе бил Азазелло, я имел при себе портфель, в котором возил книжку для чтения во время долгих поездок в метро. В той ситуации я использовал портфель как щит. Конечно, можно было защищаться активно, то есть трахнуть агрессора по лысине. Но избиение должностного лица при исполнении им своих прямых служебных обязанностей сулило какую-то статью уголовного кодекса и заключение, и я ограничился обороной. Так что один из зрителей, которым мы второй день подряд обеспечивали зрелище, знакомый моей двоюродной сестры, приехал с ней в тот вечер к моим родителям, пересказал им виденное у входа в Дом туриста и сообщил, что я «вел себя отнюдь не героически».

Меня запихнули в милицейскую машину, возможно в ту же, что и накануне, и доставили в уже знакомое отделение милиции. И опять я должен был долго кого-то ждать. В какой-то момент в отделение привезли большую группу выпивох, задержанных у винного магазина. Один из них обратился ко мне с просьбой: «Заслони меня. У меня осталось недопитых полбутылки. Отнимут ведь». Но я отказался служить прикрытием — пьянства я не одобрял. И вообще, я испытывал относительно пьяницы снобизм задержанного по политической статье.

Через несколько часов меня отпустили, и я вернулся домой. Мы, оценив нападение на меня, решили, что в случае новой демонстрации нас скорее посадят, чем выпустят, и возложили наши надежды на голодовку.

Возможность уголовного преследования, видимо, обсуждали не только мы. Через несколько дней после описанных событий к нам домой явился приветливый парень и сообщил, что меня приглашает для беседы главный прокурор нашего Ворошиловского района Москвы. Порученец предложил мне сразу же подвести меня в прокуратуру. Я воспользовался его любезностью. Не каждый день выпадает честь поговорить с прокурором района и передать через него послание властям.

Прокурор, немного смущаясь, сообщил, что против меня может быть возбуждено уголовное дело, сулящее столько-то лет тюремного заключения. Я обругал прокурора за невежество — он должен был бы знать, что никаких законов мы не нарушали. В отличие от людей, нарушающих наши права.

Домой я возвращался пешком. Никто меня уже не подвез. И я думал, что никакой вражды к прокурору я не испытываю. Ему начальство поручило меня предупредить. Да и к стукачам, подслушивающим меня. Работа у них такая. Да и к топтунам, топающим за мной. Да и к гэбэшнику, атаковавшему меня. Он так зарабатывает себе на хлеб и на водку.

Но я испытывал вражду к людям, которые неведомыми путями имели власть решать мою судьбу, натравливать прокурора, стукачей, топтунов. К анонимным владельцам моей жизни. Захотят — в тюрьму посадят. Захотят — на волю отпустят. И конечно, я ненавидел политическую систему, в которой я с рождения был рабом этих людей. Конечно, рабами были все. Но ощутить свое рабство можно было, только попытавшись вести себя как свободный человек.

В свободный от игры на турнире день нас навестили английский гроссмейстер Раймонд Кин (Raymond Keene) и американский — Ларри Кристиансен (Larry Christiansen). Кин исполнял в Москве функции секунданта Кристиансена. В те годы Раймонд был весьма активен в международной шахматной жизни. Я встретил его впервые еще в 1966 году на студенческой олимпиаде в Швеции. Сейчас он привез мне в подарок книгу Корчного «Антишахматы», которую я упоминал раньше.

Раймонд предложил мне написать о себе и о нашем нынешнем положении статью, которую он брался напечатать в разных шахматных журналах, чтобы привлечь больше внимания к нашему положению. Шесть дней я напряженно трудился, диктуя статью своей сестре Бэлле и комментируя несколько своих красивых партий. Незадолго до окончания турнира я вручил рукопись Кину.

О том, что произошло с этой рукописью дальше, я узнал много лет спустя от Ларри Кристиансена, с которым позже сыграл немало партий в различных американских турнирах. Когда Кин и Кристиансен упаковывали свои вещи перед отбытием из Москвы, Кин попросил своего подопечного положить мою статью в свой чемодан. Кин выступал раньше секундантом Корчного и опасался, что КГБ может быть настороже относительно него.

Ларри разложил листки моей рукописи между своими грязными носками и трусами, которые он намеревался, вернувшись домой в Калифорнию, постирать в превосходной американской стиральной машине. Конечно, на московской таможне в Шереметьево на чемодан Кина никто не взглянул, а в чемодане Ларри не побрезговали перерыть все его пожитки и изъяли мою рукопись до последнего листка. Для КГБ было не внове копаться в грязном белье.

Мои коллеги тогда еще, видно, не прониклись сознанием, что у стен в московских гостиницах есть уши. И эти «уши» хорошо понимают даже по-английски.

За две недели до начала Всемирной шахматной Олимпиады в Люцерне, примерно 20 октября 1982 года, я начал бессрочную голодовку. Дней на десять позже голодовку начала и Аня. Будучи почти вдвое легче меня, она и ресурсов для голодания имела вдвое меньше. Вес для возможностей длительной голодовки — решающий фактор. Проиллюстрирую таким примером.

В марте 1987 года я встречал в Вене своих немолодых родителей, которых легко выпустили из Союза через год после нашего отъезда.

— Как себя чувствует мистер X? — едва ли не первый вопрос, который задала мне мама.

— Кто такой? — не понял я.

— Как, ты не знаешь? Мистер X уже полгода голодает у Белого дома. Он требует то ли мира во всем мире, то ли всеобщего разоружения. Советское телевидение только о нем и говорит.

Позже я выяснил. Мистер X действительно голодал полгода у Белого дома. Он начал с веса килограммов в 250 и за полгода потерял из них 90. Если бы Аня потеряла 90 килограммов, ее вес был бы минус сорок. Да и мой вес ушел бы в отрицательные величины. Голодовку мистер X закончил еще до того, как в мире исчезли войны и оружие.

Голодовку мы проводили на квартире моих родителей. А они с нашим маленьким сыном жили в это время в нашей квартире. Квартира моих родителей имела такое удобство, как телефон. Правда, пользоваться им мы не могли, так как телефон КГБ отключил. И долго еще, шесть месяцев после окончания нашей голодовки, мой отец, ветеран войны, которому по советским правилам полагался почет, не мог добиться, чтобы ему снова включили телефон.

Отключение телефона, правда, создало не только коммуникационные проблемы для нас и для моих родителей, но и информационные для самого КГБ. Активное прослушивание этого телефона КГБ даже афишировал. Так, однажды, осенью 1983 года, гэбэшники позвонили по этому телефону моей сестре Бэлле, которая тогда еще жила с нашими родителями, и сообщили, что приедут для беседы. Бэллу, активную отказницу и бывшего инженера-электронщика, преследовали обвинениями в тунеядстве.

Вскоре позвонил из автомата я. Узнав о предстоящем визите людей из КГБ, я посоветовал: «Заставьте их снять обувь». Конечно, грязь на московских улицах в это время года стояла отменная, но главный смысл моего послания был — не волнуйтесь.

Через полчаса после моего звонка в квартиру родителей прибыли два гэбэшника. «Мы, конечно, снимем обувь», — первым делом заявили они. Мама так удивилась, что ее разговоры подслушивают, что разрешила: «Проходите так».

А вопрос с Бэллиным «тунеядством» разрешился благополучно. Семен Каминский, о котором я уже писал, был членом какого-то «творческого союза», имел право нанять себе секретаря и нанял Бэллу. По тем временам это был смелый поступок.

Вернусь к нашей голодовке. Целыми днями, с утра до вечера, у нас в квартире находились визитеры. С одной стороны, это была форма поддержки. С другой — контроль. Аня заметила, что во время голодовки значительно проще принимать гостей — не нужно заботиться об угощении.

Известный правозащитник Пинхас Абрамович Подрабинек перед началом нашей голодовки сокрушался, что нельзя организовать голодовку где-нибудь в больнице, где мы были бы под круглосуточным контролем. Оба его сына — Александр и Кирилл — в это время находились в тюрьме за диссидентскую деятельность, а Пинхас Абрамович волновался, не обманем ли мы советскую власть и родной КГБ, уплетая от тех потихоньку.

Приехав к нам через неделю после начала моей голодовки, Подрабинек оглядел меня и удовлетворенно констатировал: «Даже нос похудел». А я успокоил его — если во время длительной голодовки немного есть, — начнется дистрофия. Выжить дней 50–70 можно, если не есть совсем, а только пить воду. Так что голодать по-честному — в наших интересах.

Эксперимент, на какой стадии голодовки обычный человек умирает, поставили ирландские террористы. Через несколько лет после нашей они провели цепь голодовок в английской тюрьме, требуя статуса политзаключенных. Маргарет Тэтчер, человек не сентиментальный, не уступила и дала им всем умереть. Террористы — ребята крутые — тоже не отступали. Первый из них умер на 56-й день, самый стойкий — около 70-го. Похоже, ресурсов мистера X никто из них не имел. Догадываюсь, что толстяки не идут в террористы. Они борются за мир.

Однажды, кажется на пятый день голодовки, КГБ нашу квартиру блокировал. В этот день у нас должен был собраться шахматный клуб имени меня. Был у отказников и такой. Почему всех к нам пускали, а шахматистов не пустили — не знаю. Людей задержали у входа в наш дом и отвезли в отделение милиции. Я узнал об этом в тот же вечер из интервью «Голосу Америки», в котором мой друг, ученый-генетик Валерий Сойфер, рассказал о злоключениях шахматистов-отказников.

Длительная голодовка, замечу я, вещь противная. Очень скоро человека покидают силы. У меня стало хуже с глазами. Я не мог не только читать, но и смотреть телевизор. Тоска.

Первые дней 15 я терял по килограмму в день. Потом наступила следующая стадия голодания — я худел лишь грамм по сто в день. Я понял, почему сегодняшние евреи не похожи на евреев со старых гравюр. Те плохо питались и были очень худы. Я стал походить на старые гравюры. Руки и ноги выглядели, как шлагбаумы. Зато я стал легко садиться в позу лотоса. Йоги, я вспомнил, тоже почти не едят.

Наша голодовка — событие, в те годы еще необычное, — судя по передачам зарубежных радиостанций, имела значительный резонанс. Была реакция на нее и на шахматной Олимпиаде. Годы позже, на один из турниров Виктор Корчной привез мне майку с аппликацией BORIS GULKO, в которой он участвовал в пресс-конференции, организованной по нашему поводу. В такой же майке вышел на матч с советской командой голландский гроссмейстер Джон Ван дер Вил (John Van der Wiel).

И все же, могла ли такая голодовка сдвинуть камень, которым нас придавило анонимное начальство? Мы об этом не узнаем, потому что на 20-й день моей голодовки, 10 ноября, произошло событие, резко изменившее ход советской политической жизни. Умер Брежнев.

Склеротичный режим Брежнева поддавался давлению, а пришедший на смену Брежневу председатель КГБ Юрий Андропов был более крепок. Не физически — генсеком он стал, уже будучи смертельно больным, — а верностью доктрине тоталитаризма.

Отношения с Америкой стали стремительно ухудшаться, особенно после того, как советские сбили южнокорейский пассажирский самолет и настаивали, что сделали это по праву.

В один из первых дней после смены советского лидера к нам приехал Толя Волович, ученый-химик и чемпион Москвы по шахматам 1967 года, со своим другом, прекрасным актером Андреем Мягковым. Толя также был отказником и присоединился к нашей голодовке в один из ее первых дней. Держал он голодовку в своей квартире.

Мы обсуждали: что делать с нашей голодовкой в новых условиях. Мягков резонно заметил, что мир, занятый сменой советской политики при новом лидере, о нас забыл, и нужно воспользоваться поводом — смертью Брежнева — и заявить о прекращении голодовки. Но что делать с двадцатью днями, которые я продержался? Они мне казались неким капиталом, мне было жалко его терять, и мы решили голодовку продолжить.

Конечно, Мягков был прав. Сообщения о нашей голодовке исчезли из передач западных радио. Приближался сороковой день голодовки, когда, как говорилось в книгах, которые мы проштудировали, организм начинает поглощать белок мозга. Я закончил голодовку на 38-й день. Аня голодала 21 день.

Мы признали, что кампанию проиграли. Ни демонстрация, ни голодовка ничего не дали. Битва проиграна, война продолжается.